Дочь
Шрифт:
Кто-то играл на скрипке траурный марш Шопена. Один раз, другой. Затем звуки замерли, снова наступила тишина.
Слезы были у нас на глазах. Мы не смотрели друг на друга, не говорили.
По-видимому, большой мастер играл траурный марш Шопена. Да. Но почему меня это так потрясло? Как будто звуки эти вырывались за пределы тюрьмы, за железные решетки и стены; ничто не могло удержать их полета в бесконечность... Бесконечность... Вот оно что... Вот о чем пела скрипка. Она пела о свободе, о могуществе, о красоте бессмертной души, не
Много позже я встречалась на свободе с машинисткой. Мы разговаривали о тюрьме.
– А помните Пасху?
– спросила она.
– Скрипача?
– Еще бы. Я не могла этого забыть.
– Он большой артист, мне говорили о нем. И, знаете, ему позволили играть только один раз, это именно было тогда, когда мы его слышали. На следующий день его расстреляли.
Лубянка
Надзирательница-латышка сказала, что нас поведут в баню на Цветной бульвар. Я сообщила это на волю друзьям.
Нас повели четверо вооруженных красноармейцев и надзиратель. Важные преступники! Гнали по мостовой вниз по Кузнецкому, извозчики давали дорогу. Прохожие из интеллигентов смотрели с сочувствием, иные попроще - со злобой.
– Спекулянты! Сволочь!
– Некоторые, взглянув на раскрашенное лицо француженки и приняв нас за проституток, роняли еще более скверные слова.
Я не чувствовала стыда, унижения. Наоборот - нечто похожее на гордость. Разве сейчас тюрьма - удел преступников?
Несмотря на городскую пыль - хорошо дышалось. Мы не подозревали, что такая ранняя весна. На Цветном бульваре трава высокая и густая, листья на деревьях большие и темные, как бывает в начале лета. Жарко, но в тени хорошо, и приятно идти по земле.
– Стойте, стойте!
– вдруг услыхали мы бодрый голос.
– Политические? Низенький приземистый человек на ходу соскочил с извозчика и бросился через улицу к нам.
– Я сам только что из тюрьмы, тоже политический. Не унывайте, товарищи! Вот огурчиков вам свеженьких!
– он протягивал нам пакет.
– Отойдите, товарищ! Нельзя разговаривать с арестантами.
– А огурчики, огурчики передать можно?
– Нельзя, проходите.
– А все-таки не унывайте, товарищи, - еще раз с силой крикнул маленький человек, - я сам только что из тюрьмы, знаю все...
– Спасибо на добром слове, спасибо!
– кричали мы ему вслед.
Стало совсем весело, когда я увидела своих друзей; они сидели в самых естественных позах под деревом на траве и шили, точно они вышли подышать свежим воздухом из одного из домов на бульваре. Увидев нас, встали и пошли по боковой дорожке. Может быть, я не сумела скрыть радость и волнение, а может быть, Петровская передала следователю об этом свидании, но только надзиратель сейчас же их заметил и стал отгонять.
– Отходите дальше, гражданки, - кричал он, - а то арестую...
Одна из женщин была Прасковья Евгеньевна
Баня была похожа на военный лагерь. Кругом все оцеплено красноармейцами. Сновали взад и вперед мотоциклетки. Около входа распоряжался прямой и высокий, как жердь, наш рыжий комендант.
В бане было невыносимо душно, густой пеленой стоял пар, но горячей воды было вволю. Красные, распаренные, мы бодро шагали по бульвару обратно в тюрьму. По боковой дорожке сопровождали нас две женщины и приветливо мне улыбались.
* * *
Вздрогнула тюрьма. Задрожали окна. Что это?
– Обстрел из тяжелых орудий... Боже мой, неужели бои, переворот?
Страшные удары не прекращались, сотрясались дома, звенели стекла, вылетая и разбиваясь о мостовую.
Мы бросились к щелке в трубе:
– Что это? Бой?
Ответили неопределенно: может быть, бои, а может быть, взрывы. Удары были равномерные и частые, один за другим. Хотелось верить, что они несут избавление. "Тра, та, та. Тра, та, та!" Дрожало здание, звенели разбитые стекла. "Освободят, откроют все тюрьмы. А вдруг не успеют освободить? Убьют чекисты?"
Уложили вещи и ждали.
Казалось, прошло много часов, взрывы стали тише, реже.
– Что это было?
– спросили мы вечером у надзирателя.
– На Ходынке пороховые склады горели...
* * *
А через несколько дней - новая тревога.
– Как будто гарью пахнет?
– доктор Петровская оторвалась от пасьянса и выглянула в окно.
– Ничего не видно.
Княжна вскочила на подоконник, на решетки. Окно было чуть-чуть приоткрыто - настолько, насколько допускали решетки. Пригнувшись к правой стороне, можно было видеть часть двора и левое крыло тюрьмы.
– Я вижу дым! Пожар, может быть!
Одна за другой мы лазили на решетки, стараясь понять, что происходит. С каждой минутой дым становился гуще и чернее. Горел третий этаж левого крыла. До нас доносились крики, топот бегущих по коридору ног.
– О, Боже мой!
– простонала докторша.
– Надо собирать вещи! Нас, наверное, возьмут, если загорится тюрьма, - и она стала нервно сдергивать с койки постель и запихивать ее в корзину.
– Скорей! Скорей! За нами сейчас придут!
Дым становился гуще. В камере стало серо и душно.
– Я не хочу сгореть живой! Ма foi, nоn!1 - кричала француженка, вытаскивая из-под койки чемодан и швыряя в него в полном беспорядке пудру, платья, косметику, грязное белье.
– Зачем торопиться? Все равно они забудут про нас, - и красивая машинистка спокойно соскочила с решетки и не спеша стала укладываться.
– Нет, что вы говорите! Не могут они нас забыть!
– Где товарищи! Les camarads!
– кричала француженка, бросаясь к дверям. Sapristi. Allons donc!2 - она стала с силой трясти дверь.
– Oh, Mon Dieu! Товарищ, товарищ! Послушай!