Конь вороной
Шрифт:
11 ноября
Слава богу, мы выступаем. Из штаба армии получено приказание идти на Грабово и Бобруйск. Я велел отслужить молебен. Гололедица. Сеет дождь. Снег растаял на мостовой и смешался с желтым песком. Бурая грязь налипает на сапоги, липнет в руках кубанка. Священник вяло бормочет: "О мире всего мира и о спасении душ наших господу помолимся...", и Федя в мокрой шинели тянет вместо дьячка: "господи помилуй, господи помилуй, господи поми-луй"... Уланы крестятся. Многие стоят на коленях. Один Егоров остался дома. Он согрешит, если будет
12 ноября
Входит Вреде. Он взволнован. Голос его дрожит:
– Юрий Николаевич, что же это такое? Я больше так не могу. Что мы, погромщики, в самом деле?.. Вы знаете, что случилось?
– Что?
– Жгун застрелил еврея.
– Из-за чего?
– Из-за денег.
Ротмистр Жгун храбрый и исполнительный офицер. Но он грабитель. Он не говорит "ограбил" или "украл", а говорит "покупил" шубу, "покупил" кольцо, "покупил" сапоги. Это же слово повторяют за ним и уланы. Пока не было крови, я закрывал поневоле глаза. Но сегодня дело другое. Я выхожу на крыльцо.
– По коням!
Федя подает мне Голубку. Я трогаю ее шагом к первому эскадрону. Впереди, на высоком, сером в яблоках, жеребце, ротмистр Жгун. Я узнаю высокого жеребца: он взят в бою у красного офицера.
– Ротмистр Жгун!
– Я.
У него добродушное, красное, с рыжими усами лицо. Ему лет 40. Он из вахмистров царской службы.
– Вы убили еврея?
– Так точно.
– За что?
– Да ведь жид, господин полковник...
– Я спрашиваю: за что?
Он побагровел, но не произносит ни слова. Я говорю трубачу:
– Трубач, за что ротмистр Жгун застрелил еврея?
Трубач потупился: боится начальства. Но я настаиваю:
– Я приказываю тебе. Отвечай.
– За часы, господин полковник.
– Вы слышали, ротмистр Жгун?
Он молчит. Он "ест" меня по-солдатски глазами... Тогда я говорю:
– Расстрелять.
Я поворачиваю Голубку. И я не вижу, но знаю, что Егоров и Федя уже стаскивают его с седла и ставят тут же, у поповского дома, к стене. Я жду. Я жду недолго. Трещат два выстрела. Я командую:
– Справа по три. За мной! Шагом... ма-арш!
13 ноября
Я помню: я познакомился с Ольгой случайно. Я шел по Петровскому парку. Был один из тех хромоногих дней, когда тревожит ненужная память и не смываются "печальные строки". Я встретил девушку. Она спросила дорогу. Мы долго шли рядом. Я молчал. Я молчал потому, что мне было жутко, - жутко моей сердечной тоски. А потом... Потом я наклонился к ней и взял ее руку. Но она посмотрела мне прямо в глаза так доверчиво и так ясно, что я смутился. И в смущении зародилась любовь.
14 ноября
Просека. Лесная дорога. Кругом густой и частый, дремучий бор. Не скрипнет ель, не дрогнет подгнивший сучок, не хрустнет, падая, ветка. Пофыркивают негромко кони, и гулко и ровно постукивают сотни копыт. Изредка Федя, закуривая, чиркает спичкой. Изредка я вполголоса
Расступились темно-зеленые ели, и потянулось проржавленное болото. Кое-где среди колючей травы еще алеет брусника. На болоте пасется стадо. Мычат коровы. Пастух в дырявом тулупе тупо смотрит нам вслед.
– Откуда?
– Из Бухчи.
– Есть в Бухче красные?
– А может, и есть...
– Много?
– А может, и много...
Он снял картуз и лениво скребет в затылке. Ему все равно - белые или красные, царь, или мы, или коммунисты. Для него все чужие, все незваные гости. Он родился в лесу, в лесу и умрет. Федя, шутя, замахивается нагайкой:
– Пошел вон, лесовик!..
15 ноября
В Бухче не было красных. Я приказал созвать сход. У церкви собралось человек пятьдесят мужиков, много баб и еще больше мальчишек. Я старался им объяснить, кто мы и во имя чего воюем. Они слушали внимательно, но угрюмо. Я чувствовал, что они мне не верят: в их глазах я был барин. И когда я заговорил о земле, меня сразу прервало несколько голосов:
– А почему у вас генералы?
– А почему с вами паны?
– А почему не платите за подводы?
Что мог я ответить? Да, в тылу у нас царские генералы. Да, помещики тянутся, как пиявки, за нами. Да, в армии идет воровство... Меня выручил из беды Егоров. Он протискался сквозь толпу, огромный, седобородый, похожий на раскольничьего попа, загремел, показывая корявый палец:
– Это что, огурец или палец? Палец... А я кто? Барин или мужик? Мужик... Так чего зубы-то заговаривать? Бери, ребята, винтовки! Бей их, бесов! Бей бесов окаянных, комиссаров и бар!.. Довольно поцарствовали над нами!.. Правильно ли я говорю?
– Перекрестись, что против панов.
Егоров снял кубанку и перекрестился на церковь.
– Бумагу написать можешь?
– Могу.
– А печатку приложить можешь?
– Могу.
Толпа зашумела. Особенно горячились бабы. Я не дождался конца и вернулся в халупу. А вечером Федя мне доложил, что деревня дает семь человек добровольцев. Доложив, он остановился в дверях.
– Нестоящее это дело, господин полковник.
– Почему?
– Да убегут мужичонки эти. Разве им возможно не убежать? Ведь Егоров наврал: неизвестно за что воюем.
17 ноября
В лесу и в поле, вечером, ночью и днем, меня не покидает острая мысль - мысль об Ольге. Позвякивает стремя о стремя, Голубка просит поводьев, оступается и снова мягко шагает, а передо мной встает Ольга. Блестят голубые глаза, рассыпались русые косы. Она, смеясь, играет в горелки. Горелки... Какое наивное, навеки забытое слово... Где Ольга? В тюрьме? В подвалах Лубянки? В руках у пьяного комиссара?.. Я не могу, я не смею думать. Огонь обжигает лицо, и мутится буйно в глазах.