Лупетта
Шрифт:
Однажды я встретил одного из них в коридоре, когда выполз с капельницей, чтобы вылить утку. Доброе сердце, он пришел в больницу, чтобы занести ампулы с цитостатиками, оставшиеся у него после наступления ремиссии. Поймав перед кабинетом заведующую гематологическим отделением, он протянул ей коробку с ампулами.
— Возьмите, пожалуйста, пусть будет у вас запас, если на кого не хватит...
Мои соседи по палате много бы отдали, чтобы увидеть его лицо, внезапно бледнеющее в тот самый момент, когда он слышит вопрос, заданный мудрым врачом:
— А ты уверен, что они тебе больше не понадобятся?
Почему, почему после всего этого она еще приводит меня домой, говорит со мной, встает босыми ногами на спинку кресла, ой, мамочки, падаю, помоги, достает со шкафа старые черно-белые фотографии, посмотри, это я в школе, изменилась, да, улыбается, улыбается, словно все нормально, словно все как всегда, а вот это снимал мой учитель французского, видишь, какая я была смешная, в то
— Все кончилось тем, что мама ему позвонила и дала от ворот поворот. А письма порвала и выкинула. Но я успела переписать несколько стихотворений, могу показать. Наверное, я потом пожалею, но все же... Давай забудем эту дурацкую гостиницу и попробуем еще раз, я думаю, ты просто переволновался, но перед этим послушай меня, сейчас, похоже, самое время, ты только не обижайся, ладно, понимаешь, каждый раз, когда я ловлю твой взгляд, мне кажется — ты глядишь на меня, а видишь кого-то другого, нет, не другую девушку, это было бы слишком просто, не кого-то конкретно, а некий идеал, идеальное существо, я только недавно поняла, что мне напоминает этот взгляд, так одна женщина в черном платке на икону Богородицы смотрела, когда мы с мамой ходили на пасхальную службу, я еще подумала, вот она, истинная вера, а потом появился ты с таким же взглядом, честно говоря, сначала мне это даже льстило, а потом стало немножко не по себе, и, наконец, сейчас просто неприятно, не надо на меня больше смотреть с таким обожанием, таким религиозным обожанием, договорились, я не икона, не ангел и даже не фотомодель, я обыкновенная, пойми, самая обыкновенная, и у меня все как у других девушек, если не хуже, вот видишь, ну что ты так дрожишь, как будто это не у меня первый раз, а у тебя, тебе неприятно смотреть, я тебе не нравлюсь, может ты представлял мое тело по-другому, ну скажи, не молчи, мне ведь тоже нелегко с тобой говорить, я думала, все будет по-настоящему, а не так, как у нас, послушай, если у тебя действительно с этим проблемы, только скажи, я пойму, в конце концов мы можем просто остаться друзьями, надо было раньше все объяснить, считаешь, я бы не поняла, ну что ты бормочешь, не слышу, сам не знаешь, что с тобой такое, да, что и говорить, тяжелый случай.
Днем как-то не так. Порой даже забываешь. Особенно когда читаешь или слушаешь музыку. Все-таки я привык к нему. За четыре месяца каждый может привыкнуть. Даже если с перерывами. Даже когда саднит. Но по ночам совсем другое дело. Ночью я чувствую себя рыбой, пучеглазой глубоководной рыбой, попавшейся на острый крючок катетера, хрипящей и извивающейся, но постепенно теряющей силы в неравной борьбе со спиннингом химиотерапии.
Как же мне хочется вырвать из груди дурацкую насадку, через которую медленно капает клеточный яд. Я уже не могу видеть эти шланги с колесиками, булькающие склянки, алюминиевый штырь стойки, которую приходится подкручивать всякий раз, когда надо пролезть в узкую кабину туалета. Именно здесь, мелко трясясь на полусогнутых ногах над грязным сиденьем унитаза, я не раз думал о том, что мешает мне выдернуть из вены эту мнимую стоп-машину, превратившую высокую онкологическую трагедию в грязный больничный фарс? Я же вижу, явственно вижу, что здесь дохнут все. Поначалу кажется, что цитостатики значительно замедляют, если не останавливают процесс, но потом понимаешь, что это как замедленная съемка. Лимфому обмануть нельзя. Точно суккуб, соблазнивший тебя однажды ночью, она будет возвращаться снова и снова, пока не затрахает до смерти. И все попытки избежать ее чар напоминают старый трюк с подкладыванием под одеяло тряпичной куклы. Шесть жалких кукол на пластиковых ниточках катетеров лежат в моей палате под одеялами, в то время как их прототипы дрожат под кроватями, надеясь остаться незамеченными. Сперва она, может, и ошибется. Вместо лишившейся растительности кожи коса вспорет тонкую ткань, взметнув в воздух желтое облако опилок. Но когда подлог будет раскрыт, она взбеленится так, что ты трижды пожалеешь о своей хитрости. Так же, как жалели все до тебя.
— Нас осталось лишь двое. Двое на все
Ширму перед освободившейся кроватью убрали через неделю, а мой сосед продержался еще целых два месяца.
Нет, действительно, что мешает мне выдернуть катетер? Прямо здесь, в туалете, пока никто не видит. Скорчиться в запертой кабинке над унитазом, глядя, как канализационный сток лениво заглатывает кровь из отворенной подключичной вены. Что держит меня, что?! Воля к жизни? Ее давно нет. Воспоминания? Они, напротив, только укрепляют решимость уйти. Ну не мазохизм же, в конце концов! А может, цитостатики не только замораживают деление клеток, но и парализуют волю, разжимая пальцы, которые должны сделать всего лишь один решительный рывок. Это ведь намного проще, чем вскрывать вены. Но почему- то никак. Никак.
Рыба дура. Ей бы плавать и плавать в сумрачном лимфоморье, пучась от ядовитых рачков, висящих на жабрах. Плавать до тех пор, пока знающие свое дело членистоногие не изгрызут ее всю изнутри, чтобы тихо рассыпаться мелким илом по бархатному дну вечности. Нет, она, сука, купилась на вертлявого червячка надежды, заманчиво трепыхающегося в мучной толще воды. Стремглав метнулась к нему, жадно заглотила и тут же почувствовала укус холодной иглы катетера у себя под ключицей. А спиннинг уже крутится, все быстрее и быстрее, и чем яростней пытается она освободиться, тем глубже насаживается на крючок.
Осенний Петербург остро пахнет мочой. Особенно ночью, когда, спотыкаясь на брусчатке мыслей, я медленно бреду по улице Марата, стараясь не смотреть на окна коммуналок. Не знаю, что тому виной — повышенная влажность, ноябрьское безветрие или грядущая суббота, но сочащийся из подвалов, подъездов и арок бывших доходных домов запах могуч сейчас как никогда. Кажется, он вот-вот перехлестнет невидимую плотину вменяемости, взорвавшись олифовым фейерверком в головах редких ночных прохожих, и они понесутся вприпрыжку по трамвайным рельсам, вопя что-то неразборчивое. Я не помню, как одевался, не помню, что сказал на прощанье, помню только, что, выходя из подъезда, наткнулся на шаткого персонажа с расстегнутой ширинкой, который орошал облупившуюся стену щедрой струей пропущенного через раскисшие почки пива. И с этого момента едкая вонь нагло узурпировала мое обоняние, напрочь отсекая все прочие запахи. Похоже, она выступила в роли тайного психического агента, призванного перебить оглушительным аммиачным аккордом барабанную дробь воспоминаний, готовых свести меня с ума.
Эту улицу когда-то называли Грязной из-за расположенного рядом болота. Оно и сейчас отражается в мутных глазах сидящих в подворотне алкашей, согревающих душу универсальным очистителем «Льдинка». Мне тоже срочно требуется какое-нибудь хорошее средство: универсальный очиститель сердца, клавиша перемотки на начало жизни, выхлопная труба для перегоревших эмоций.
Фасады домов, в которых недавно открылись магазины, покрыты свежей штукатуркой. Но только на уровне первого этажа. Эта картина напоминает нечесаного бомжа в рваной хламиде, на грязные лапы которого натянуты белоснежные кроссовки. И чем наряднее и краше выглядит магазин, чем пышнее великолепие, которым хвастают его витрины, тем разительней контраст между потемкинской чистотой бельэтажа и столетней копотью верхних ярусов. Магазин словно пытается откреститься от неприглядной нагрузки, суетливо щебеча: «Вы только полюбуйтесь, какой я любезный и пригожий! Кто на свете всех милее... Эй, послушайте, зачем это вы смотрите наверх, наверх смотреть не положено. Ну и что, что грязно, сам знаю, но это же не считается, это ко мне не относится, я тут как бы ни при чем!» И не замечает, бедняга, что прогнивший колосс над ним, уже полвека плачущий по капремонту, в любое мгновение готов осесть на землю, как атлант, уставший от непосильной ноши, погребая под собой и вылизанные стеклопакеты, и роскошные прилавки, и улыбчивых продавщиц.
Магазин наших чувств порой также сверкает витринами, за которыми томятся ломящиеся от товаров прилавки. И мы искренне радуемся каждому посетителю, предварительно убедившись в его кредитоспособности. Но когда раздается первый предательский скрежет и по новому подвесному потолку бегут юркие змеи трещин, мы трусливо обмачиваем штаны, вместо того чтобы вывести гостя через пожарный выход.
Осенний Петербург остро пахнет мочой. Особенно ночью, когда, спотыкаясь на брусчатке мыслей, я медленно бреду по улице Марата, стараясь не смотреть на окна коммуналок, за которыми бесчисленные шарлотты корде лениво ворочают ножами в рыхлых сердцах беспечных друзей народа.
Ученые, посвятившие свою жизнь гематологии, именуют процесс кроветворения гемопоэзом, а себя, соответственно, гемопоэтами. Любимым временем года у гемопоэтов, как и у обычных поэтов, является осень. Вот почему механизм запрограммированной гибели клеток они называют апоптозом (от греческого apoptosys — листопад). При насильственной клеточной смерти — некрозе — клетка разбухает- разбухает, точно перезревший чирей, а потом лопается, отчего воспаляется все вокруг. При апоптозе же, напротив, клетка сморщивается, как замерзшая мошонка, теряя до 1/3 своего объема за несколько минут, и только потом распадается на микрочастицы, которые безболезненно выводятся из организма.