Переговоры
Шрифт:
И потом есть то, что видят в кристалле. То, что видят в кристалле, — это ложное, или, скорее, власть ложного. Власть ложного — это время собственной персоной, не потому что содержание времени изменчиво, но потому что форма времени подобна становлению, которое ставит под сомнение любую формальную модель истинного. Именно это и происходит в кино времени, вначале у Уэллса, затем у Рене, у Роб-Грийе: это кино, где ничего не решается. Короче, воображаемое сводится не к означающему, а к представлению о чистом времени.
Поэтому я не придаю большого значения понятию воображаемого. С одной стороны, оно предполагает определенную кристаллизацию: физическую, химическую или психическую; оно ничего не определяет, но само определяется через образ как цепочку обмена; воображать — значит создавать образы-кристаллы, заставить образ функционировать как кристалл. Это не воображаемое, это кристалл имеет эвристическую функцию в соответствии с тремя своими цепями: актуальное — виртуальное, прозрачное — непроницаемое, завязь — среда. А с другой стороны, ценность кристалла сводится к тому, что в нем видят, что превосходит воображаемое. То, что видят в кристалле, — это время, ставшее автономным, независимым от движения, отношения времени, которые не перестают производить ложное движение. Я не верю во власть воображаемого, в мечту, в фантазм и т. д. Воображаемое — это слабо определенное понятие. Оно должно быть жестко обусловлено: его предпосылка — это кристалл, а безусловное, до которого мы поднимаемся, — это время.
Я не считаю, что есть какая-либо специфика у воображаемого. Я думаю, что есть два режима функционирования образа: один режим, который можно назвать органическим, — это режим образа-движения, отталкивающийся от рациональных разрывов и от соединений; это режим, который сам демонстрирует модель истинного (истинное —
47
Вильгельм Вёррингер (1881–1965) — немецкий искусствовед.
«За кадром». № 4. 1986.
Письмо Сержу Дени: оптимизм, пессимизм и путешествие
Ваша предыдущая книга, «Рампа» (1983), содержит некоторое число статей, написанных вами для «Дневников». Книга получилась аутентичной благодаря тому, что вы распределили статьи по периодам, пройденным «Дневниками», а также в соответствии с анализом различных функций кинематографического образа. Наш известный предшественник в области изобразительных искусств, Ригль [48] , выделял три конечные цели искусства: украшение Природы, одухотворение Природы и соперничество с Природой (глаголы «украшать», «одухотворять» и «соперничать» принимают у него решающий, исторический и логический смысл). В предложенной периодизации вы определяете первую функцию, выражая ее вопросом: что видят за образом? Несомненно, то, что видят за образом, будет представлено только в последующих образах, но воздействовать это увиденное будет так, словно оно переходит от первого образа к другим, связывая их в единую мощную органическую тотальность, выполняющую функцию украшения, даже в том случае, если весь этот пассаж пропитывает «ужас». Вы можете сказать, что у этого первого периода есть формула «Тайна за дверью» [49] , «желание видеть больше, видеть сзади, видеть через», когда любой предмет может сыграть роль «временного тайника» и когда каждый фильм связывается с другими в рамках идеальной рефлексии. Этот первый период истории кино определяется через искусство Монтажа, которое может достичь своей вершины в великих триптихах и которое создает украшение Природы, или энциклопедию Мира, а также через предполагаемую глубину образа как гармонии или согласия, через распределение препятствий и переходов, диссонансов и разрешений в этой глубине, через роль актеров, тел и слов, свойственных кино в этой универсальной сценографии: всегда в качестве дополнения к способности видеть, «видеть больше». В вашей новой книге вы предлагаете библиотеку Эйзенштейна, кабинет доктора Эйзенштейна как символ этой грандиозной энциклопедии.
48
Алоис Ригль (1858–1905) — искусствовед.
49
Название фильма Ф. Ланга (1947).
Так, вы отмечаете, что кино не умерло в полном одиночестве, это война убила его (кабинет Эйзенштейна в Москве становится мертвым, обездоленным, бездействующим местом). Сиберберг продвинул далеко вперед замечания Вальтера Беньямина: надо судить Гитлера как кинематографиста… Вы сами отмечаете, что «грандиозные постановки на сцене политики, пропагандистские акции государства, становившиеся живыми представлениями, спектакли, собиравшие огромные человеческие массы» осуществили мечту кинематографистов; это произошло в условиях, когда ужас проникал повсюду, когда за образами не было ничего, кроме концлагерей, и когда тела соединялись друг с другом только в момент казни. Поль Верильо в свою очередь покажет, что фашизм, до самого своего конца, находился в конкурентной борьбе с Голливудом. Энциклопедия Мира, украшение Природы, политика как «искусство», согласно выражению Беньямина, становились чистым ужасом. Не было ничего более органического, чем тоталитаризм, и могущество власти содействовало уже не автору или постановщику, но реализации Калигари или Мабузе [50] («старое ремесло постановщика — говорите вы, — уже никогда не будет невинным»). И если кино должно было воскреснуть после войны, это неизбежно произошло бы на новых основаниях, — на основе новой функции образа, новой «политики», новой цели искусства. Возможно, работы Рене были самыми грандиозными, самыми симптоматичными в этом отношении: именно он возвратил кино к жизни. С самого начала и до недавнего фильма «Любовь до смерти» у Рене был только один субъект, одно тело или один киноактер, у человека, который воскресил кино. Вы здесь даже сближаете Рене и Бланшо, их «катастрофическое письмо».
50
Герои фильмов ужасов.
Таким образом, после войны новая функция образа выражалась уже через совершенно новый вопрос: что видят над образом? Уже не «что видят за образом?», но, скорее: «Может ли мой взгляд выдержать то, что я в любом случае вижу? И что разворачивается над единственным планом?» То, что в этом случае менялось, — это все отношения и связи кинематографического образа. Монтаж мог стать уже второстепенным, уступая свое место не только знаменитому «плану-секвенции», но и новым формам композиции и ассоциации образов. Глубина была отвергнута как «помеха», и образ принял на себя планировку «поверхности без глубины», или незначительной глубины, вроде отмелей в океане (и никто не будет возражать против глубины поля, как, например, у Уэллса, одного из мэтров этого нового кино, который показывает все в одном огромном взгляде и устраняет прежнюю глубину). Образы уже не связывались друг с другом, следуя однозначному порядку разрывов и соединений между ними; они стали объектом новых соединений, всегда возобновляемых, переделываемых, поверх разрывов и ложных раккордов. Менялось также и отношение образа к телу и к киноактеру: тело становилось более дантовским, т. е. улавливалось уже не в действиях, а в позах с их специфическими соединениями деталей (то, что вы здесь еще показываете, в связи с Акерман [51] , в связи со Штраубом, или даже на одной поразительной странице, где вы говорите, что актер в сцене, где он играет алкоголика, не должен уже аккомпанировать своему движению и пошатываться как в старом кино; он должен, напротив, принять определенную позу, посредством
51
Шанталь Акерман — бельгийский режиссер.
Если вы присоединяетесь к определенной традиции в критике, то это традиция Базена и «Дневников», а также традиция Бонитцера, Нарбони и Шефера. Вы не отказываетесь от обнаружения глубинной связи между кино и мышлением, и вы поддерживаете одновременно и эстетическую и поэтическую функцию кинокритики (тогда как многие наши современники считали необходимым повернуться в сторону языка, в сторону лингвистического формализма, чтобы сохранить серьезность критики). Вы, таким образом, поддерживаете великую концепцию первого периода, — концепцию кино как нового Искусства и как нового Мышления. Только у первых кинематографистов и критиков, у Эйзенштейна или у Ганса [52] , согласно Эли Фор [53] , эта идея была неотделима от метафизического оптимизма, от тотального массового искусства. Война и ее предпосылки, наоборот, навязали радикальный метафизический пессимизм. Но вы сохранили оптимизм, ставший критическим: кино остается связанным не только с мышлением коллективным и триумфальным, но и с мышлением рискованным, сингулярным, которое улавливается и сохраняется уже только в своей «немощи», — той, с которой возвращаются из мертвых и сталкиваются с ничтожностью всеобщего производства.
52
Абель Ганс (1889–1981) — режиссер, автор исторических фильмов «Аустерлиц», «Наполеон».
53
Эли Фор (1873–1937) — историк искусств, биограф и кинокритик.
Дело в том, что теперь прорисовывается третий период, третья функция образа, третий тип его отношений. Мы больше не спрашиваем, что видят за образом? Не спрашиваем также о том, как увидеть сам образ? Но мы спрашиваем, как подключиться к нему, как прикоснуться, потому что теперь всякий образ скользит над другими, потому что «основа образа — это всегда уже другой образ, а также пустой глаз, линза объектива». И здесь вы можете сказать, что петля замкнулась, что Сиберберг присоединился к Мильесу [54] , но сделал это в скорби, ставшей бесконечной, и в провокации, ставшей беспредметной. Здесь есть риск, что на смену вашему критическому оптимизму придет критический пессимизм. На самом деле два различных фактора пересекаются под этим новым отношением образа: с одной стороны, внутреннее развитие кино, через поиск новых аудиовизуальных комбинаций и педагогических систем (не только Росселини, Рене, Годар, Штрауб, но и Сиберберг, Дюрас, Оливейра [55] и др.), поиск, который мог бы привести к новому полю и новым средствам в лице телевидения; с другой стороны, собственное развитие телевидения ради самого телевидения, в аспекте его конкуренции с кино, в аспекте того, что оно эффективно «реализует» и «генерализует». И эти два фактора, какими бы любопытными они ни были, не действуют на одном и том же уровне. Так, если кино ищет в телевидении и видео некое «реле» для переключения на новые эстетические и поэтические функции, телевидение, со своей стороны (несмотря на то что это были первые редкие попытки), принимает на себя в первую очередь социальные функции, заранее разрушающие всякие «реле», присваивает себе видео и замещает все другие силы, имеющие дело с возможностями красоты и мышления.
54
Жорж Мельес (1861–1938), французский режиссер, один из родоначальников французского кино.
55
Мануэл ди Оливейра — португальский режиссер.
Здесь возникает сюжет, сходный с тем, что происходило на первом этапе развития кино: так же как могущество власти, достигшее вершины в фашизме и грандиозных государственных манипуляциях, сделало невозможным кино первого периода, так и новая послевоенная социальная власть (власть наблюдения или контроля) идет на риск уничтожения кино второго периода. Контроль — именно это имя Берроуз дал современной власти. Сам Мабузе изменил свой облик и стал действовать через телевизор. От этого кино еще не умерло бы естественной смертью: у него с самого начала была бы возможность новых поисков и новых творений. Насильственная смерть кино могла бы заключаться в следующем: вместо того чтобы образ всегда был образом на своей собственной основе, а искусство достигло бы своей стадии «соперничества с Природой», все образы отсылали бы меня к одному-единственному, к образу моего пустого глаза во взаимодействии с некоторой не-Природой, к зрителю, контролируемому из-за кулис, во взаимодействии с образом, включенным в образ. Последние исследования показывают, что одно из самых высоко ценимых зрелищ сводится к присутствию на сцене в момент какой-либо телевизионной передачи: это уже не вопрос красоты или мышления, все дело в том, чтобы быть во взаимодействии с техникой, соприкасаться с ней. Зум-контакт уже не в руках Росселини, он становится универсальным методом телевидения; раккорд, которым искусство украшало и одухотворяло природу, а затем соперничало с ней, становится телевизионной заставкой. Посещение завода, с его строгой дисциплиной, становится идеальным зрелищем (как создаются такие передачи?), а обогащение — высшей эстетической ценностью («это обогащает»). Энциклопедия мира и педагогика восприятия рухнули, уступив свое место профессиональной подготовке глаза, миру контролеров и контролируемых, которые объединяются в своем восхищении техникой и ничем другим, кроме техники. Повсюду линза объектива. Именно здесь ваш критический оптимизм оборачивается критическим пессимизмом.
Ваша новая книга является продолжением первой. Речь теперь идет о том, чтобы ввести эту конфронтацию, кино — телевидение, на двух различных уровнях. Кроме того, регулярно намекая на это, вы все же не ограничиваете эту проблему абстрактным сравнением кинематографического образа с этими новыми образами. Ваш функционализм вам в этом серьезно препятствует. И, разумеется, вы не обходите вниманием ту точку зрения, что телевидение обладает такой же потенциальной эстетической функцией, как и другие средства выражения, и что кино, напротив, никогда не переставало изнутри сталкиваться с силами, которые весьма ощутимо препятствовали достижению его окончательной эстетической цели. Но особенно интересным в «Киножурнале» мне кажется то, что вы стремитесь зафиксировать два «факта» вместе с условиями их существования. Первый состоит в том, что телевидение, несмотря на значительные и частые попытки выдающихся кинематографистов, нашло свою специфику не в эстетической, а в социальной функции, — функции контроля и власти, господства среднего плана, который отвергает любую авантюру восприятия от имени профессионально подготовленного глаза. И если есть какое-то новшество, то оно может обнаруживаться в самом неожиданном месте при исключительных обстоятельствах: согласно вашей точке зрения, это происходит, когда Жискар д'Эстен вводит пустой план на телевидении [56] или когда марка какой-то туалетной бумаги дает новую жизнь американской комедии. Напротив, второй факт заключается в том, что кино, несмотря на всю власть, которой оно пользовалось, всегда сохраняло эстетическую и но-этическую функцию, даже если эта функция была недолговечной или едва улавливаемой. Сравнение, таким образом, должно делаться не между типами образов, а между эстетической функцией кино и социальной функцией телевидения: по вашим словам, это не только сравнение над пустотой, но оно и должно делаться над пустотой, оно имеет смысл только над пустотой.
56
Имеется в виду предвыборная кампания будущего президента Франции, который активно использовал в борьбе с соперниками возможности телевидения. Сам термин «plan vide» принадлежит Сержу Дени.