Арена
Шрифт:
— Сестра Лукреция? Вы звали меня, — он нашёл её взглядом, не удивился, что она зарёванная и на полу, — отец Спинелло, добрый вечер.
— Здравствуй, Дэнми, прикрой двери, пожалуйста, и присядь, нам нужно поговорить.
Дэнми закрыл двери, они были тяжёлыми, как время, и сел на переднюю скамью.
— Говорите, — и казалось, что в храме стало темнее, и источник тьмы — его глаза.
— Дэнми, ты не боишься церкви?
Дэнми посмотрел в расписанный потолок и ответил:
— Нет.
Отец Спинелло смотрел на него секунды, и слышно было, как они отстукивают в тишине.
— Мы с епископом посоветовались и решили, что ты не будешь
— Почему? — спросил мальчик, сидел он спокойно, руки на коленях, ангел, а не ребёнок.
— Мальчик с чёрной душой не может прославлять Христа, — вдруг — опять «вдруг», но это наша история подходит к концу, — вдруг словно ветер пронёсся над свечами, они все затрепетали, и половина погасла, пол покрылся инеем, сестра Лукреция вскрикнула от ужаса. Лицо отца Спинелло исказилось, он схватился за горло. Дэнми встал, и тень его поползла по стенам церкви, ломаясь о колонны, исполинская, как башня; тень всё росла и росла, будто стремилась заполнить собой каждый уголок.
— Что вы знаете о душе? — прошипел Дэнми. — Вы, старый человек, в чём меня обвиняете?
И сжал кулаки.
— Анна, — прохрипел отец Спинелло, — весной… ты убил девочку, обесчестил и убил.
— Да! — закричал Дэнми, от голоса его что-то упало и зазвенело. — А зачем она на меня так смотрела? Мне было больно, было плохо, но это моя боль, она мне понятна, она моя — порезы от звёзд, холод, чернота, а она смотрела, и боль уходила, и я становился слабым, и я убил её, я защищался. Она бы превратила меня в…
— Обычного человека, она любила тебя, Дэнми, — мягко, как больному, проговорила сестра Лукреция. Дэнми повернулся к ней, каблуки его обуви заскрипели. И тут сестра Лукреция увидела, что он улыбается — ей: красные губы, чёрный взгляд; злоба и похоть стояли за этой улыбкой, как за гримом, но голова кружилась, будто от сильного запаха лилий, хотелось идти на зов, забыть своё имя…
— А Эргино? — отец Спинелло рухнул на пол, схватился за скамью. Дэнми даже не смотрел на него, но убивал.
— Эргино начал каяться, — и шагнул к монахине, улыбнулся вновь, протянул к ней руки. — Ведь вы тоже любите меня, — прошептал, и лицо его оказалось так близко, вдруг такое взрослое и такое прекрасное, и глаза бездонные, чёрно-синие, — но ваша любовь причиняет боль вам, и мне… мне нравится… Лукреция, иди ко мне, будь со мной…
Монахиня закрыла лицо руками, зажмурила глаза, закричала:
— Прочь, дьявол! Вон, вон из этого мира!
Дэнми словно ударили со всей силы, улыбка сползла с лица, лицо побледнело. Он оказался вдруг не рядом, а далеко, в тени колонн, и тянул свои тонкие белые руки, совсем ребёнок.
— Пожалуйста, — шептал он, — не прогоняйте меня… не покидайте… Я скажу, что я помню: лишь мрак и одиночество, лютый холод, такой холод, какой только есть в небесах… там нет рая… там только холод… О боже, — застонал Дэнми, — мне холодно, прошу вас! Не покидайте меня! Любите меня, пожалуйста, я никогда не знал, что такое любовь, — и вдруг двери церкви распахнулись, и ветер с рёвом ворвался в зал, загасил все свечи, кинул сноп снега, и огромная луна упала за землю, сестра Лукреция закричала: «Дэнми, Дэнми!» Дэнми бежал по лунному свету, крошечный и чёрный, а вокруг, словно вороны, кружился снег.
— Держите его, — отец Спинелло попытался схватить тень Дэнми, — о Боже!
Сестра Лукреция побежала из церкви вслед за мальчиком. Её ослепили, закружили, обессилели свет луны, ветер и чёрный снег. Откуда-то сверху она услышала крик Дэнми:
— Помогите,
Луна раскололась и упала на землю, ветер утих, и сестра Лукреция услышала тишину, а потом часы на городской башне пробили полночь. «Завтра Рождество», — подумала сестра Лукреция, села на снег и тихо-тихо, чуда не будет, заплакала. Дэнми искали всю ночь, его не было ни в церкви, нив приюте, ни на близлежащих улицах. Утром люди увидели только цепочку его следов на ночном снегу: следы шли по лестнице от церкви, по площади и обрывались на середине, будто он взлетел. Мальчика с бездонно-чёрно-синими глазами так и не нашли, цепочку следов затоптали любопытные, а снег в ту зиму больше не выпадал».
Утром Снег проснулся рано-рано, сел на кровати, испугался сначала: где он, всё розовое, белое, словно он попал в торт Трёх Толстяков; потом вспомнил, как перелез через забор, ночной сад, подсвечник, Макса Дюрана в пижаме цвета сливочного масла и портрет Дивьена, словно фильм, словно падал с высоты — и это вся его жизнь; отодвинул занавеску — и увидел, что возле камина, на низеньком кресле, сидит человек, молодой, красивый, темноволосый, в старинной одежде: парик с косичкой, чёрная ленточка, манжеты, камзол, шпага, прямая, узкая, как нос Буратино, ботинки на каблуках, с огромными пряжками; и читает — чей-то дневник.
— Эй, Стивенсон, — окликнул Снег. Но человек читал и ничего не замечал вокруг. «Привидение», — подумал Снег и не почувствовал страха. Надел джинсы и футболку, брошенные возле кровати на ковёр, носки, поднял голову, убрал чёлку с глаз, а молодой человек уже исчез; Снег потрогал кресло — оно было тёплым, сел всё-таки на пол, у камина, пошуршал кочергой, огонь еле теплился, вот почему в комнате было так холодно, как в пещере, полной сталактитов; а потом увидел возле окна клавесин из розового дерева — засохший розовый зефир. На крышке лежали ноты, бледные, серые, как пепел, как пыль, которую забыл убрать Макс; Снег представил его в фартучке горничной, наколке с воланами, улыбнулся коротко, коснулся нот, почитал: Бах, Гендель — что-то древнее, короче; и вдруг почувствовал странное, почти физическое, слабые электрические разряды, пальцы в мозгу — «словно замок прощупывает меня, — подумал Снег, — кто я, что я, откуда я, с небес или из-под земли, святой или грешник, чужой, свой, зачем, кем послан, святым Каролюсом или Хранителем голубей»; а потом ощущение так же плавно ушло, оставив только лёгкость, остроту в теле, как после короткого забега. В Дверь постучались, Снег открыл — Макс, с подносом: чайник, заварник, сахарница, сливочник, графин с холодной водой, чашка, бутерброды с маслом и семгой, разноцветный мармелад, блинчики с абрикосовым вареньем; правда, ни фартучка, ни воланов: рубашка поло в голубую с белым полоску, серые с серебром потёртые вельветовые брюки, лёгкие белые кроссовки — безнравственно чистый, как Лолита, как святой Себастьян.
— Это мне? — изумился Снег. — Вот это сервис!
— Ты что, — засмеялся Макс, поднос балансировал у него в руке, в другой он держал стопку шёлкового розового и золотистого белья, Снег отвёл, стесняясь, глаза: не хватало только огромного синего шара под ногами Макса, — это бабушке. Нам всё то же, но на кухне. Но если хочешь, можем накрыть в одной из маленьких столовых.
— Звучит жутко, будто мы королевского рода: в одной из маленьких столовых…
— А что ужасного в королевском? А, ты же коммунист, хиппи, положение обязывает. Вижу, ты камин растопил, молодец.