Инга
Шрифт:
— Каждый месяц вдвое набежит. Такие правила, Джульетта.
Виве она, конечно, этого не рассказала. Та ведь не знала, что именно спросить, и хорошо. Ведь Вива ее предупреждала, насчет Горчика опасной жизни. И сейчас вот, как почувствовала мысли, заговорила опять, о том же, обнимая и покачивая ссутуленные плечи:
— Инга, детка… Всегда помни, в том мире, где Сережа твой крутится, там все другое. Понятия о чести другие, о жизни. И только чудо может что-то изменить. Эта жизнь человека так легко не отпустит, вцепляется и держит. И тогда всем, кто касается ее,
Протянула другую руку, пошевелила в коробке стеклянные шары.
— Праздник на носу. Саныч нам балыка принес, пахнет как, ах, как пахнет, еле держусь, чтоб ночью не встать и не слопать.
— И будем тут. Трое. Ты с Санычем. А я — одна, — Инге стало себя невыносимо жалко. И она упрекнула Виву, крепче прижимаясь к ее плечу:
— Сама сказала, как праздник встретишь, так и год. Проведешь.
— Сказала. Год будем с балыком и при мужчине помощнике. Уже хорошо. Ну, хочешь… мы еще пригласим — Василия! И будет нас четверо за столом.
Инга фыркнула, сердясь и улыбаясь. Конечно. Кому-то Саныч. А ей — серый драный Василий. И тут же раскаялась, подумав о Виве — золотая ее бабушка, да почти всю жизнь одна справлялась, и ведь никогда, ни разочка не пожаловалась.
— Я тебя люблю, ба.
— А уж я-то.
— Наверное, все делается зачем-то. Для чего-то. Да?
— Конечно. А когда сделается, будешь вспоминать и ахать, ох, какая была дура, все мимо своего счастья пыталась проскочить. А не дали.
Инга встала. Наклонилась над коробкой, осторожно выпутывая из петелек и дождика гирлянду с колючими прозрачными звездами.
— А ты счастлива, ба?
Вива смотрела на цветной свитер, подкатанные длинные рукава. Старый совсем, она его начинала вязать еще Олегу. Потом нашла, в узле с тряпьем, уже тут, в новой своей жизни, села, беспомощно держа на коленках недовязанное полотно с торчащими спицами. И заплакала в голос, прижимала ко рту мягкую и одновременно колючую шерсть, чтоб не разбудить спящую в углу Зойку. А утром разложила на диване, снова все вспомнила — узоры, петли. И довязала, просто так, чтоб был. И вот сколько лет он носится, локти штопала и подол, а выкинуть жалко. Инга его любит. Таскает дома как теплое платье.
— Да, милая. Счастлива.
— Совсем-совсем?
— Нет.
За окном тенькали синицы, прыгали на подоконник и исчезали, дрались на столе под навесом, за рассыпанные для них семечки. Вот снялись, пища и улетели, спугнутые большой мужской тенью, что прошла к двери мимо окна.
— Мне кажется, девочка, мне еще будет счастье, но я не знаю, какое. Будет.
— Хозяева! — густо сказал за дверями Саныч привычное, сезамовское, открывающее в поселке калитки и двери, — хозяева! Есть кто дома-то?
Сам осторожно открыл двери и вошел, топчась на коврике. Кивнул Виве, и, вытаскивая из кармана смятые бумажки,
— Танцуй, Инка. Не, не письмо. Телефон. Завтра в обед межгород у тебя, сразу две повестки. Я Людыванну встретил, забрал у нее для вас, газета вот, открытка еще. И про межгород. Повестки. С праздником, значит, кто-то тебя.
— Кто? — Инга выхватила бумажки из раскрытой ладони, — а тут не написано, откуда.
— Завтра и узнаешь, — успокоил Саныч, — хочешь, велик мой возьми, вниз скатишься, а обратно волоком потащишь, по сырости.
— Я на автобусе.
Она разгладила бланки с бледными надписями шариковой ручкой, криво налезающими на черточки граф.
Межгород. Звонок. 16–00. Пос. Лесной, ул. Верхняя, д.5. Инга Михайлова
И второй, почти такой же, только удачно — время на полчаса позже.
На следующий день Инга сидела в зальчик междугородной связи, смотрела, как заходят в тяжелые темные коробки будок люди, закрывшись, приглушенно кричат. Иногда открывают двери и с раздражением орут спрятанным за стеклом телефонисткам:
— Девушка! Да чего не слышно ж ничего! Третья кабина, да!
У Инги мерзли ноги, по каменному полу гулял плоский ехидный сквозняк. Она вертела в руках повестки, рассматривая и загадывая. Конечно, если протолкаться через два слоя раздраженных людей, к стеклянным окошкам, то можно узнать, откуда звонки. Но зачем, если объявляют на весь зал, и кричат номер кабинки. Лучше посижу так, решила, снова накидывая капюшон. Голова тоже мерзла, волосы казались сделанными из снега. На улице и то теплее, сердилась и тут же снова думала о звонках, поглядывая на часы. Конечно, это Петр. Он обещал. Когда картина будет готова. Как хорошо, что не забыл. А то совсем она тут упала духом и потерялась. А второй звонок? Вдруг это Серега? Допрыгалась, Михайлова, ну и как ты будешь одному кричать в трубку — любимый мой, я тебя жду, приезжай. И через полчаса другому — то же самое? И наплевать, что услышать любопытные телефонные девочки. Но самой-то как? Вот тебе, Михайлова, наказание за то, что не умеешь выбрать.
— Чакви, — кричала усталым голосом громкая связь, — Чакви, Михайлова, повторяю Ми-хай-ло-ва, пятая кабина. Чакви.
— Ча… что? — Инга вскочила, кинулась к будкам, судорожно припоминая, а точно ли свою фамилию услышала, когда сидела, вся в раздумьях, вот уже балда. Потянула тяжелую дверь и юркнула внутрь, все еще ожидая, сейчас придет настоящая Михайлова, удивится и выгонит ее.
— Але? — сказала в тяжелую трубку.
— Говорите, — велел женский голос, — Чакви, говорите.
В трубке щелкнуло, и далекий голос сказал:
— Слышь, Михайлова? Ты меня слышишь? Инга?
И она все забыла, сразу же. Закричала, сердито радуясь, и улыбаясь написанным меленько на табличке правилам.
— Сережа! Серенький. Господи, ты где? Какие чакви? Я тут с ума схожу. Ты живой, Бибиси, ты как там? Ты где вообще, блин, чего ты молчишь?
— Та ты помолчишь когда, скажу.
— Что? Я не слышу? — она, как многие, стискивая трубку, дернулась к двери, чтоб раскрыть и закричать про «не слышу, девушка», но голос вдруг стал четче, будто Горчик шагнул ближе и встал рядом, совсем близко.