Обида
Шрифт:
— Чего испугался-то? — крикнула я ему вслед.
Нет, не остановился, а тут сзади Матвеев голос, да так близко, что я чуть не присела со страху.
— От себя человек бегает, не от тебя…
— Да ты что пугаешь? Ишь подкрался.
— А чего зря топотать-то, — ухмыляется Матвей, — я ведь не Лексеич…
— То-то и оно… — Подождала я, пока тот подойдет еще ближе, да вдруг и ухватила его за бороду. — А ну, отвечай, рыжий черт, зачем мужиков подстрекаешь? Самого-то небось пушкой с места не сгонишь, знаю я тебя.
— Да пусти же, пусти, Евдокия! — заворчал
— Ты головой-то не мотай, — рассердилась я, — а отвечай, когда тебя спрашивают…
Бороду его, однако, выпустила.
— Так что же тебе отвечать? — говорит Матвей и бороду оглаживает как ни в чем не бывало. — Какое же тут подстрекательство? Я ведь правду говорил. Для тебя же, Николаевна, и старался. Чтобы ты с Колькой прочувствовала, какая вас там привольная жизнь ожидает… — Сказал и вдруг согнал улыбку, запрятал ее в рыжую бороду. — А еще я хотел, чтоб вы все поняли, что не в гости едете, а уезжаете. Навсегда уезжаете!
— Я-то ладно… Я и сама все знаю. А мужиков зачем смущал?
— А это уж само собой! — закричал Матвей и пошатнулся, вроде он пьяный. — Это как водится! Вместе гуляем, вместе и с похмелья маяться. А то несправедливо…
— А иди ты… — махнула я на него рукой.
— А как же! — опять закричал Матвей. — Я как Федор, я за справедливость…
Так я ничего от него и не добилась.
Бабы на кухне собрались, грязную посуду в большом тазу замачивают, вроде помогают, а у самих только одно на уме. Всколыхнули их мужики, в сомнение ввели.
— Ох ты господи, — Варька причитает, — кабы знать, что правильно, а что нет. Ладно, пускай мужики спьяну разгалделись, а ну как и впрямь лучше поехать?
И молоденькие тут же жмутся. Помощницы… Нинка, что с фабрики в отпуск приехала, молчит и слушает, а у самой глаза задумчивые. Подружки ее бывшие то на нее поглядывают, то на меня, будто промеж нами тайна.
Что-то мне в голову и стукнуло. Стала я к ней посурьезней приглядываться. Смотрю, и будто в первый раз. Девка складная. Одетая культурно. Прическа аккуратная. Не так, как другие, — навертят на голове бог знает что, того и гляди — мыши заведутся.
Характер, конечно, неизвестно какой, но пока из себя не громкая и не выламывается…
А тут, как на грех, Колюшка в кухню заглянул, вроде чего понадобилось. Я на Нину во все глаза. Та вроде тоже засуетилась, а все без толку. Чистую посуду опять в грязное сует. Мой повертелся и убежал, а Нина так с мокрой тарелкой и села.
Вот она, думаю, та самая причина, о которой Егор, хромой черт, говорил. У меня аж под сердце подступило, и делать ничего не могу. Тут уж я полотенце кому-то сунула — и к Егору.
А тот среди бабонек заливается. «Денечек» поет, вроде в насмешку. А насупротив Степан сидит. Мрачный, потерянный весь, виноватый. Небось сам не рад, что кашу заварил. Уж больно крутая каша получилась.
Дала я Егору допеть до конца и на крыльцо его.
— Ну, рассказывай, — говорю, —
— Какая причина? — прикинулся.
— Ты, — говорю, — не отворачивайся, рассказывай как на духу! Об чем давеча, на угольнице, говорил?
Ну, видит он, что я сурьезно подступаю, улыбочку-то согнал» Под ручку меня подхватил и с крыльца тащит: пойдем, мол, баб Дунь, прогуляемся.
— Куда, — говорю, — прогуливаться, когда я раздешкой.
— Ничего, — говорит, — я тебе сейчас вынесу.
Принес мне свою телогрейку длиннющую, дымом наскрозь пробитую, на плечи накинул, обнял, как молодую, и — хром-хром — повел по дороге.
А от избы светло, далеко видать. Оглянулась, а изба-то вся как нарисованная, так ее Колюшка осветил.
— Ну ладно, — я его руку сбросила, — сказывай да обратно пойдем. Недосуг мне разгуливать. Когда еще отделаюсь, а уж ночь.
— Не спеши, — говорит, — куда тебе спешить, без тебя сделают, а тут главное самое…
— Да не тяни душу. Совсем извел. Дело говори.
— А дело простое. Никуда вы не поедете. Сначала Колька опомнится, а потом и ты, да еще и рада будешь. Ты меня знаешь, я попусту не болтаю. Хоть на угольнице и днюю и ночую, а про деревню знаю все лучше вас.
Вот днем сидишь у шалашки, чаек варишь, а деревня вся как на ладони. Все задворки видать. Человечки маленькие, с мизинчик, и чего-то колупаются, колупаются — интересно. Один, глядишь, соломы волочет с поля. Стало быть, поросенка палить. Другой картошку копает. Третий чужих кур камнями гонит, потом его самого благоверная ухватом охаживает без свидетелей. А там, глядишь, какая-нибудь бабка посреди огорода присела и думает, что ее не видать.
А твой-то двор аккурат напротив. Я и тогда все видел. Когда Тонюшка надорвалась. Видеть-то видел, а что толку? Дело минутное. Разве поспеешь. От угольницы до вас с полверсты будет. Я тогда в сердцах аж поленницу развалил… Долго злился. Но не об этом речь. Камень-то зачем у вас на огороде остался?
— А бог его знает. Я-то его никуда не дену, а Колюшке говорила, говорила, чтоб убрал, а он отмалчивается. Наверное, некогда.
— Эх, Дуня, хоть и называют тебя на деревне красным партизаном за то, что про всех все знаешь, а тут проглядела. Колька-то сызмальства как привязанный к этому камню. И до сих пор, гляжу, выйдет из избы — и к камню. Посидит на меже, на травке, папироску выкурит или две и пойдет не спеша. А ты говоришь, некогда. Он и тронуть никому не позволит, не то что убрать…
Вот поэтому, я думаю, никуда он отсюда не уедет. Потому что этот камень с собой не увезешь. Больно тяжел.
Да и никто не поедет. А разговоры эти пустые. У каждого в этой земле есть свой камушек. И никуда от них не денешься…
Удивляюсь я, как ты сама, женщина умная и серьезная, поддалась на эту приманку? Куда тебе отсюда ехать? Зачем?
Я иду и ответить не знаю чего. В голове все спуталось.
Батюшки, думаю, ведь она ему мать, а мне-то, мне-то дочь!
Идем мы с Егором, хромым чертом, домой, а мысли всякие меня одолевают.