Тристания
Шрифт:
Мама открывает кухонную дверь, видит меня и пугается. Она сердится в первый раз с тех пор, как я вернулся к ней: она опять привыкла ко мне, она недовольна мной, потому что, хотя я молчу, это не мешает мне быть там, где не следовало бы.
— Джон, что ты тут делаешь? — спрашивает она.
Ее глаза выглядят нечеткими, будто их занавесили марлей.
Лиз стоит в дверном проеме и смотрит на лицо сына, которое напоминает лицо Ларса: те же соразмерные черты, тот же дерзкий взгляд и круглые торчащие уши, простое прямоугольное
Сын пошел в отца не только внешностью, но и манерой говорить: его голос звучит похоже, он делает в речи такие же длинные паузы, которые подчас оказываются финальными.
Сын молчит. Как будто его лишили языка.
Лиз поворачивается в сторону кухни, видит склоненную голову, потемневшую от пота шею, и внезапно ей кажется, что кто-то взял ее сердце в руку и сжал его.
Оливер водил их в бассейн, хотел порадовать их, показать им бассейн с поручнями, которые поднимались из воды, точно подъятые луки.
Лиз и Джон не решились спуститься в воду вместе с остальными посетителями.
Они сидели на террасных стульях и смотрели за бассейн на море, которое выглядело таким неправдоподобно ярким, что Лиз подумала: наверно, где-то в открытом море стоит большая белая машина, которая тщательно полирует волны, и только после этого они подплывают к берегу чистой бахромой.
Лиз нравилось, как мужчина смотрит на нее: с желанием и в то же время нетребовательно. Мужчина не подходит слишком близко, не пугает, — он подошел близко лишь однажды, на лестнице, вечером того дня, когда они ходили в бассейн.
Мужчина терпел молчаливость ее сына, не волновался из-за того, что мальчик всегда выглядел так, словно витает в облаках. Вот и в бассейне, когда сын помешивал сок соломинкой, но забыл выпить его до конца, мужчина сказал: «Ничего страшного, этот сок уже нагрелся, возьмем другой» — и улыбнулся так, что Лиз, а следом и Джону захотелось улыбнуться в ответ, и вскоре они сидели и улыбались все вместе, а Лиз чувствовала на нёбе кисловатый цитрусовый вкус.
Чувствовала полированные волны на пальцах ног и гладкое покрывало неба над головой.
И вот теперь в ее жизни снова возникает Ларс, и все тяготы, связанные с ним, с новой силой прилипают к рукам Лиз именно в тот миг, когда она только начала разжимать пальцы, исстрадавшиеся от этого многолетнего груза. Разве она недостаточно долго таскала эти тяготы в своих руках? Разве не имеет права порхать вдоль бортика бассейна легко, как бабочка?
Но Ларс приезжает, он уже здесь.
Если он надеется на прощение, об этом не может быть и речи.
Если на любовь… Лиз не знала, осталась ли в ее душе любовь, которой она могла бы делиться. Она считала, что любовь слишком сложна, или, возможно, слишком сложны поступки, на которые люди идут ради нее, все те ужасные поступки, к которым любовь подталкивает людей, после чего они уже не чувствуют своих рук.
Как же Лиз не хватало того ощущения, когда они сплетались воедино: мир словно бы превращался в мягкую землю.
Но в день извержения вулкана мужа не было рядом с нею.
Ларса
Сын у Лиз тоже был, но и его она не удержала рядом с собою. Она уснула в той хижине, чувствуя тепло сына рядом с собой, а когда проснулась ночью, то почувствовала другое тепло и решила, что это тепло ее сына.
Как она могла ошибиться?
Сын снова молчит и находится не там, где следовало бы.
На кухне сидит рухнувшая глыба.
Затем глыба встает, подходит к Лиз и желает сил. Не прикасается, не смотрит, прячет глаза от взгляда Лиз, точно от внезапно зажегшегося яркого света.
Когда Оливер уходит, в ушах Лиз еще долго раздаются его шаги и слова: твой муж. Как странно они звучат. «Как наивно было считать, что Ларс принадлежит мне, — пеняет себе Лиз, — что он принадлежал мне еще в те времена, когда я знала, чем он занимается в течение дня, знала, как он выглядит, когда спит: он выглядел как тюлененок, потерявший мать».
Этой ночью Лиз спит одна: она ворочается в кровати, а наполненные дымкой сновидения парят над нею. Мутные фигуры поднимаются к потолку и опускаются обратно, перехлестываются и открывают свои ярко-оранжевые рты.
Из дымки появляется грубое мужское лицо: его черты словно вырубили топором и выдолбили долотом.
Лиз не уверена, чего ей хочется сильнее: взять ножик и заострить черты этого лица или просто приложиться к нему своим лицом и не отпускать, пока наступающее утро не принесет ей ответа.
17
Кейптаун, декабрь 1961 г.
На часах раннее утро, а я лежу с открытыми глазами и пытаюсь представить себе, каково это. Когда земля под тобой дрожит.
Интересно, эта дрожь затрагивает только тело, как в те минуты, когда занимаешься любовью или лежишь на жесткой койке в недрах большого корабля и тебя тошнит? Где-то невообразимо далеко, на самом дальнем краю рассудка, мерцает мгновение, когда женщина прислонилась к яблоне и от нее пахло древесной корой и сахаром, а потом другое — еще дальше, совсем на другом краю или вообще в голове другого человека, — ребенок сидит на лужайке и считает яблоки. Ребенок, который все пересчитывает, раскладывает камешки в кучки и мысленно рассаживает птиц по веткам.
Не представляю, какое отчаяние испытывал мальчик, когда земля тряслась, а голова ничего не могла с этим поделать.
Я лежу с открытыми глазами, а потом снова погружаюсь в беспокойный сон. Хотя еще слишком рано, я боюсь, что уже поздно. Часы на стене комнаты бешено тикают, мстительно напоминая мне о том, что миг, когда я видел машущие руки Лиз и Джона, отдаляется. Но в то же время я чувствую, что этот миг приближается, что я качусь обратно к нему.
К исходной точке. И оттуда вперед.