Эль-Ниньо
Шрифт:
– Снег! – радостно завопил я. – Снег!
Я повернулся к Хосе, поднес ему ладонь к самым глазам:
– Смотри! Снег!
– Синех! – повторил Хосе и засмеялся.
Он тоже увидел! Хосе увидел мой снег! От избытка чувств я бросился его обнимать, и мы чуть не перевернули лодку.
Неожиданно со стороны невидимого берега ночную темноту прошила сигнальная ракета, потом еще одна, и еще.
Мелькнула мысль: Дед меня хватился и поднял тревогу. Но потом я вспомнил, что это не тревога. Это Новый год. 1992-й.
Перед палатками прямо на песке был расстелен большой кусок брезента – новогодний стол. Лепешки из Деревни, фрукты, консервы, бутылки с кактусовой водкой и пиво из запасов Манкевича.
Когда мы с Хосе
Я первый раз видел его выпившим. В рейсе раз в неделю, в банный день, нам выдавали по две бутылки белого вина. «Тропическая норма». На самом деле норма была немного другой – каждому советскому моряку при пересечении 20-го градуса северной широты полагался стакан вина в день, для поднятия жизненного тонуса в жарком климате. Но один стакан сухого вина в день для тонуса советского моряка вещь малозаметная, если не сказать оскорбительная. К тому же вино было мерзейшее, самое дешевое – алиготе, по девяносто копеек бутылка, на суше им даже студенты брезговали. Поэтому дневная норма аккумулировалась, и в банный день превращалась в две бутылки на брата. Некоторые к тому же, для пущей забористости, добавляли сахар и доводили вино до кипения. Раз в неделю, по воскресеньям, после обеда, «Эклиптика» превращалась в Летучего голландца. Живых, то есть трезвых, на борту было трое – Кислин, я и Дед. Кислин не пил, потому что у него была язва, я – потому что «слабак», а Дед – потому что «свое уже взял». Фиш во время подвахты как-то поведал, что старший механик Дейнеко крепко зашибал, и даже стоял вопрос о списании его на берег, но он сумел взять себя в руки и с тех пор ни-ни. По воскресеньям Дед отдавал свои две бутылки механикам, а сам сразу после бани снова спускался в машинное отделение, потому что в машине всегда было чем заняться.
Во время первого застолья с Манкевичем, помнится, Дед тоже выпил. Но тогда, при сохранявшемся недоверии друг к другу, все обошлось двумя тостами за советско-польскую дружбу и мир во всем мире. Теперь же старший механик опрокидывал стакан за стаканом, в глазах его сверкал лукавый задор, что не предвещало ничего хорошего.
Собрались петь. Манкевич, раскрасневшийся и повеселевший, заявил, что знает много русских песен. Но оказалось, что этих песен не знаем мы. Из «Калинки-малинки» вспомнили одну строчку, из «Подмосковных вечеров» – куплет, и все.
Я не пел. И не пил. Даже еда не радовала. Расчудесные душистые лепешки, огромные сочные ананасы, россыпи неизвестных фруктов – ничего этого мне не хотелось, хотелось побыть одному, а тут как раз подошел срок делать измерения.
– Брось, студент! – попытался удержать меня Иван. – Новый год же!
– Пусть идет! – вмешался Дед. – Порядок прежде всего. Я сейчас тоже пойду. Муча трабахо! Сейчас пойду, – сказал Дед, но никуда не пошел.
Собрав приборы, я поднялся на обрыв. К измерениям приступать не торопился, сел на край обрыва и стал смотреть на океан – прибой, слабо подсвеченный праздничным костром, и дальше – чернота, которая с берега казалась зловещей, но я уже знал, что ничего страшного в ней нет. Наоборот, там – сила, гармония, красота и определенность. Поэтому Хосе и не смог понять, чего это я вздумал пугать его океаном. Океан – это порядок, хаос – от людей. От этих людей, которые сейчас суетятся там внизу, на Пляже. Пьют кактусовую водку, орут песни, пускают ракеты. Эти люди привели в негодность и посадили на мель траулер, а до этого под видом научной экспедиции они занимались браконьерством, по сути, воровством, а до этого они разворовали огромную страну, которая занимает шестую часть всего того, что оставил человечеству океан. И теперь эта страна несется в пропасть
Так что же такое Эль-Ниньо? И где оно? И с чего начинается? Может, это никакие не колебания температуры, а человеческая «энтропия», самоубийственное разгильдяйство, тяга к хаосу. Это аккумулируется где-то в природе, уходит, как по громоотводу, в глубины океана и копится там, копится, пока даже с великого Океана не срывает крышку. А тогда уж получайте и не жалуйтесь, сами виноваты. И как же с этим бороться? Возможно ли? И надо ли?
Я непроизвольно дотронулся до грудного кармана рубашки, в котором долго носил письмо Нюши. Письма там уже не было, оно лежало в рюкзаке, вложенное в паспорт моряка. Не бойся, Нюша! Я не отступлюсь. Прав старший механик. Самое время упереться рогом. Первым делом спасем «Эклиптику». По законам «энтропии» должна она сгинуть, а мы ее спасем, отвоюем у хаоса. А я буду продолжать мои измерения, несмотря ни на что.
Справа зашуршала галька. Из темноты вырисовался знакомый силуэт. Это была Анна.
– Костя, почему ты тут сидишь? – спросила она.
Я достал из сумки анемометр, снял с фиксатора, прибор загудел на ветру.
– Не помешаю? – Анна уселась рядом, я почувствовал запах алкоголя. – Погода портится?
«Погода портится»! Женщина! Хорошая моя! Если бы ты знала, что сейчас портится!
– Последняя буря, как у индейцев? – со смешком произнесла Анна.
Я удивился.
– Какая буря?
Анна тряхнула волосами и подвинулась ближе.
– Это все очень ненаучно. Индейцы говорят, что скоро будет последняя буря, небо упадет на землю, ну и так далее... Но им это не страшно, у них есть Лодка...
– Какая лодка?
– Ну, Лодка, которая в лесу...
– В каком лесу?
– Ты что, не видел Лодку?! – Анна удивилась. – Ты же был в лесу!
– Я всего один раз там был, и... недолго.
– Ты не видел Лодку!!! – воскликнула Анна.
– Не видел...
– Так пойдем туда! Пойдем, я тебе покажу! – она схватила меня за руку и потянула.
– Там охрана, собаки, – сопротивлялся я.
– Никого там нет, – смеялась Анна, – охранники ушли праздновать Новый год, и собаки тоже.
Она оказалась права. Под навесом, где обычно сидели охранники, никого не было.
– Пойдем скорее, не бойся, – тянула меня Анна.
Я и не боялся. Почти. Воспоминания о десятисантиметровых жуках были еще слишком свежими, и тогда дело было днем, а теперь ночь, темень, не видно ни зги. Только мы переступили невидимую границу леса, нас окружили звуки – стрекотание, скрежетание, выкрики, стоны.
– Это недалеко, – подбадривала Анна. – Вон ее уже видно!
Из темных зарослей торчали два толстых деревянных шеста на веревочных распорках, увенчанные плетеной люлькой. Когда мы подошли ближе, стало понятно, что это мачта тростниковой лодки, огромной, не меньше тридцати метров в длину.
Нос и корма ее были задраны высоко вверх. В средней части располагалась надстройка размером с хороший дом. Лодка стояла на стапелях, словно подготовленная к спуску на воду, правда, кругом был тропический лес.
Чтобы убедиться, что это не видение, я похлопал по гладкому тростниковому боку. Лодка была настоящей.
– А почему так далеко от воды? – спросил я.
– Не знаю, – ответила Анна, – индейцы что-то рассказывали Манкевичу, но я уже забыла...
– Красивая! – сказал я, отступая на несколько шагов назад.
Огромная тростниковая лодка в ночном лесу и вправду смотрелась завораживающе. В темноте можно было разглядеть, что надстройка раскрашена перуанским орнаментом. Даже снасти были разноцветными. От палубы и бортов к верхушке двойной мачты тянулось множество красных, желтых, черных, зеленых веревок. Такелаж был, пожалуй, слишком замысловатым.